Кто держит паузу
Строфы элегической грусти, которые воспринимаются и читаются легко в атмосфере взаимопонимания. Финальная шутка про соседа Лидина, помещика двадцати трех лет, и пот я закончил. Нет, нет, не было никакого чуда. Не было криков «браво» и «бис» и заплаканных глаз. Не сотрясались стены. Был нормальный успех. Но он был важен и дорог мне необыкновенно. Я выстоял свои сто минут и преодолел страх и напряжение. Я не дал залу заскучать. И самое главное, я начал практическую актерскую работу над Пушкиным. Я совершил немало ошибок и заметил их. Я зафиксировал несколько находок. Почувствовал зал. Почувствовал удовольствие от чтения как от особого вида театра.
Гораздо позднее я смог сформулировать, что выбираю для чтения произведения, которые являются театральным монологом, иногда очень длинным, иногда многочасовым, как «Евгений Онегин», но всегда монологом, где параллельно развиваются две линии – линия сюжета и линия жизни самого автора. Переплетение этих линий и создавало волнующее меня театральное напряжение. Произведения чисто лирического или эпического жанра мне не давались, и я сосредоточил все свое внимание на литературе, которая могла превращаться в драматическое действие, сплетающее судьбу героев и судьбу автора: рассказанное, более далекое, уже случившееся, и происходящее сейчас, у зрителя на глазах, с автором, человеком, которого я играю. Контрастность, взаимопроникновение или редкий унисон этих линий создают сложную игру, требующую мизансцен, пластического решения.
Самое главное и самое трудное для меня – найти пластику, жест, манеру речи самого автора. Гораздо легче от его лица показать, намекнуть или карикатурно остро нарисовать героев сюжета.
Стулья стали моими любимыми предметами. Стул на сцене может быть использован крайне многообразно н выразительно, если он не помещен в натуралистическую декорацию н не является просто частью гарнитура. Если стоят два стула и на одном сидит человек, а другой пуст, то, обращаясь к нему, легко фантазировать собеседника. Отвернувшись от него и говоря с залом, мы подчеркнем нехватку кого-то, для кого поставлен этот стул, ощущение одиночества и т. д.
В «Графе Нулине» я постепенно освоил свою несложною декорацию, научился заполнять возникающей от нее атмосферой любую сцену, даже очень большую, даже в очень большом зале.
Я не собираюсь здесь теоретизировать. Тем более не хочу оценивать собственную работу. Я лишь пытаюсь рассказать о чисто профессиональных поисках драматического актера в преодолении пустого пространства эстрады.
Пространство на эстраде для меня всегда имеет двойной смысл. Это реальное пространство автора, находящегося сейчас на сцене. Для него все вещи адекватны самим себе – стол, стул, кулисы, сцена, зрители. Но это реальное пространство может и должно превращаться в воображаемое пространство его сюжета, его фантазии, его воспоминаний. И тогда два стула – это дверь, или скамья, или два берега, или… Пол сцены – и поле, и зал дворцовый, и сад в цвету, и что угодно, вернее, что задано. Очень важно, чтобы все фантазируемое, превращаемое автором-исполнителем было убедительно для зрителей. Скачок в сюжет должен быть совершен вместе со зрителями.
В «Нулине» это сравнительно просто, потому что сюжет прост и стремителен. Он занимает большую часть поэмы. Автор проявляет себя лишь в своем отношении к героям, в легкой ироничности тона. Лирических отступлений не много, и возникают они чаще всего по простой ассоциации. И все же в этой поэме фигура автора остается, на мой взгляд, главной для исполнителя. Изящный анекдот обнаруживает куда большее количество оттенков и настроений, чем заложено в сюжете, именно потому, что ощущается контрастное ему настроение автора. О беззаботных героях рассказывает человек далеко не беззаботный,
«В последних числах сентября (Презренной прозой говоря^ В деревне скучно…».
Героям скучно от отсутствия развлечений, и охота, обеды, романы есть преодоление скуки. Для автора «скучно» означает еще одну осень в ссылке. Не уехать. И друзья далеко. И волнует сердце каждый колокольчик, но «мимо, мимо звук несется». Нулин от всех своих неприятностей приказал заложить коляску, слуга-француз «уложил вещи и граф уехал». А автор? Автор скрывает свои тревоги и тоску за веселым забавным повествованием. Но когда за нарядной картинкой на секунду проступают его глаза, мы ощущаем над всей поэмой строчку из «Онегина»:
«Придет ли час моей свободы?»
Так, переплетаясь, развиваются две линии. И в данном случае герои живут в конкретной обстановке:
сидят ни этих стульях, у этого стола, жгут эту свечку. Для автора пространство многозначнее, и дождь и снег не прости непогода, но настроение, стена, отделяющая от Друзей и воли. Скрытая тревога: ведь на дворе трагический 1825-й…
Исполнение есенинской «Анны Снегиной» началось у меня с провала. Я читал ее впервые для сотрудников одного научно-исследовательского института. Поэма длинная, сорокаминутная. Я начал с чувствительностью и темпераментом. Не выдержал напряжения и к середине потерял точку опоры и цель – сверхзадачу. Тотчас потерял и внимание зрителей. Я запнулся раз, другой. Остановился. Извинился и пообещал, что дочитаю в другой раз. Зрители, кажется, были этим довольны.
Я тяжело переживал свой провал, но работу над поэмой не оставил. Понял, что повис на тексте, не обогатив его атмосферой. И текст стал ломаться под тяжестью крикливой однообразной интонации. Я попробовал быть чтецом, и мне это не удалось. И снова я стал искать актерского, драматического подхода к произведению. От лирики – к театральному монологу.
Счастливой оказалась мысль соединения «Снегиной» с «Нулиным» в одном концерте. Ровно сто лет прошло. «Снегина» написана в 1925 году. Дворянства уже не существует, но еще стоят усадьбы, и «волнующе пахнет жасмином», и невероятно сложный ком событий и чувств, политики, революции в душах, свободы, жестокости и первой, незапятнанной, снежно-белой любви.
Мне снова понадобились мизансцены, и я стал строить их в «нулинской декорации» – в том же расположении стола и стульев.
«Анна Снегина» написана от первого лица. Все, что случилось, – случилось с самим автором. Это его давние и недавние воспоминания, которые все еще отдаются живой болью, бередят душу. И та полувопросительная интонация, которой заканчивается поэма, присуща всему произведению. Вздыбленная революцией жизнь, ощущение своей судьбы частью судьбы народной. И все же твоя любовь, твоя вина, твои чувства – все это только твое, и лично тебе искать ответа и отвечать на вопросы жизни. И не подменить их общими вопросами и общими ответами.
«Кричат нам, Что землю не троньте,
Еще не настал, мол, миг.
За что же тогда на фронте
Мы губим себя и других?»
И каждый с улыбкой угрюмой
Смотрел мне в лицо и в глаза,
А я, отягченный думой,
Не мог ничего сказать…
Хотелось сказать:
«Довольно? Найдемте другой язык!»
Но почему-то, не знаю,
Смущенно сказал невпопад:
«Да… Да… Я сейчас вспоминаю…
Садитесь, Я очень рад…».
С кажите: Что с вами случилось?»
«Не знаю». «Кому же знать?»
Не знаю, зачем я трогал Перчатки ее и шаль».
Ища авторскую интонацию поэмы, я в какой-то степени исходил из известной рад но записи голоса самого Есенина, читающего монолог Хлопуши из «Пугачева». Но в большей степени доверялся все же тому отзвуку, который возбуждали во мне бешеные и нежные строки самой поэмы.
В «Снегиной» чрезвычайно большое значение имеет настоящее время, то театральное «сейчас», которое сидящих в зале превращает из наблюдателей, ценителей в свидетелей, соучастников. Автор предельно откровенен. Не старается выказать себя лучше, чем он есть на самом деле. Вместе с тем он не позволяет себе впасть в интеллигентское самобичевание. С какой-то отчаянной объективностью он рассматривает себя абсолютно наравне с другими, попирает свои права, личности, уникума, поэта во имя одного – отличить истину от обмана, реальность от миража, добро от зла. И во имя этого. – нет к себе пощады, нет попыток самооправдания, нет никакой заданности в оценках. Начинает чуткой речью – длинным монологом того «отвратительною малого», который плетет и плетет свою равнодушную, циничную повесть о событиях, выворачивающих душу, – о притеснениях, о голоде, об убийстве, о каторге. Потом резко – в прямое общение со зрителем, от себя, от автора, человека с редким и резким жестом, с нервными теноровыми нотами в голосе. О войне, о том, что «стрелял я в мне близкое тело», о мнимой свободе, данной Керенским, о злобе, о путанице, о своем дезертирстве. И где-то здесь попытка нащупать ту нить, с которой начинается весь мучительный клубок противоречий-
Стоит только сказать:
«Дорога довольно хорошая, Приятная хладная звень. Луна золотою порошею Осыпала даль деревень.» – и присесть боком на краешке стула, и уже под тобой телега, и поехала она не по сцене, а по корявой дороге в родную глушь. И уже не рассказ идет – воспоминания захватили, встали как живые. И слышишь голоса тех людей, видишь лица. Словно сам знал их. Словно не из авторского текста, а из собственной памяти надо их вырвать – поведать о них, показать, чтобы не мучили так напоминаниями о себе, освободиться от атой муки, дав им жизнь… Душно от воспоминаний. Снять концертный галстук. Расстегнуть рубашку. И пиджак снять. Уже не концерт, не рассказ, не чтение. Есенин в «Снегиной» не песни слагает, а саму жизнь свою кидает на весы справедливости.
«Я шел по дороге в Криушу
И тростью сшибал зеленя.
Ничто не пробилось мне в душу,
Ничто не смутило меня».
Можно сделать широкий жест и, закрыв глаза, махануть воображаемой дубинкой, И еще раз. Заставить зрителя ощутить, как «вжжиикает» трость по крапиве и лопухам:
«И тростью… (вжжик) сшибает зеленя».
Времена столкнулись лбами. Прошлое с настоящим. Это тогда я думал, что «ничто не пробилось мне в душу», – теперь анаю другое. И потому этим жестом рублю, срубаю «зеленя» и одновременно зачеркиваю себя того, прежнего, бесчувственного и непонявшего.
Появляется Анна Снегина – как видение в простудной лихорадке. «Ну, сядем».
Содержание: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70