Кто держит паузу
— Я не м-м-меняла.— Раневская начинает сильно заикаться от гнева и волнения.— Я марала. Я де-де-делала купюры. Это даже Станиславский себе позволял. А он свято относился к гениальным авторам. Ах, какой он был. Чудный! Чудный! Он был святой. Как он играл Крутицкого — какие бездонно-глупые глаза! Невероятно смешно.
Он уважал автора. Но даже он делал купюры, А я писала на пьесе, прямо на библиотечной книжке: «Прелесть) Прелесть!» А вы теперь все хотите переменить.
— Да ничего я не меняю. Ни слова. Я тоже делаю купюру второго и третьего явлений четвертого акта. Разве это преступление?
— Ах, купюру?
— Именно купюру. Это ведь…
— Извините, что я перебиваю вас. Это не от невоспитанности, а от темперамента. Я обдумаю ваше предложение.
Раневская шутит—это хороший знак.
Однажды, еще во время домашних репетиций, Раневская говорила: «Вы взвалили на себя тяжелый груз. Со мной надо очень много работать. Я неспособная. Что вы смеетесь. Я талантливая, но неспособная.— Тут и сама Раневская смеется, не выдержав серьезного тона.— А знаете, почему у меня в моем возрасте есть еще силы играть? Потому что я не растратила себя в личной жизни. Берегите себя. И жене вашей я скажу, чтобы она берегла вас. Тем, кто живет слишком бурной личной жизнью, не хватает энергии для сцены. Это мне сказал один профессор. Мне, правда, показалось, что у него вообще никогда не было личной жизни… Нет… это не так… если я могу играть и зрителям интересно смотреть на меня, то только потому, что у меня были замечательные учителя. Павла Леонтьевна Вульф, ученица Комиссаржевской, какой тонкий, какой чистый человеческий талант! А петь меня учил Владимир Николаевич Давыдов. Он обедал по воскресеньям у Павлы Леонтьевны. Он был страшно одинокий и уже больной. Но добрый, веселый. И он научил меня петь эту песенку.
«Корсетка моя, Голубая строчка. Мне мамаша говорила: «Гуляй, моя дочка!» Я гуляла до зари, Ломала цветочки, Меня милый целовал В розовые щечки».
Раневская замолкает. Как это было спето! Удивительно. Никогда не слышал, чтобы задушевное было так звучно, а звучное так задушевно.
— Фаина Георгиевна,— сказал я,— эту песню вы будете петь в спектакле, обязательно.
— Вам понравилось?
— Очень.
— Нет, нельзя. Этого нет у Островского.
— Я думаю, Островский бы не возразил.
— Ну что вы, что вы! Это нельзя.
Запись в дневнике:
«21/111 — пятница. Репетиция № 48.
Раневская забыла дома роль, очки и деньги. Я суфлирую.
Сцены третьего акта, Полностью разболталось все, что было намечено.
Спор о перемонтаже четвертого акта. Я встал железно и убедил ее в ненужности монолога «Эка тишина, точно в гробу» — в этом месте психологически невозможно (перенести в первый акт).
Сцена с Поликсенон пока оставлена, но должна быть ликвидирована — убежден.
Попытка финала. Все разваливалось, но удержал вожжи. Проба мизансцены — полукруг стульев. Довел до конца. И когда Львов хорошо сне.’]:
«Запрягу я тройку борзых. Темно-карих лошадей…» —
я жестом попросил и Раневская спела; «Корсетка моя…» Все зааплодировали. Появилась надежда.
Пение Фаины Георгиевны — шедевр готовый. Им кончать спектакль.
Артисты поздравляют меня с состоявшимся
экзаменом. Считают, что контакт есть.
Скандала я псе же жду, как грозы. Атмосфера
должна разрядиться в более художественную. Но пусть это будет перед прогоном в конце апреля».
Скандал разразился 14 мая. Раневская посмотрела прогон второй половины первого акта, и ей неожиданно понравилось. Она сказала: «Темпераментно, современно».
Начали с начала, с ее сцены. Фаина Георгиевна репетировала с каким-то испугом. Говорила неожиданно тихо, прятала глаза от смотрящих. Я не останавливал; на прошлой репетиции она резко сказала: «Не сбивайте меня!»
Реакций не было. Кончилась сцена, и наступила тягостная пауза. Я попросил еще раз сначала. Начали так же. Через три фразы Фаина Георгиевна остановилась. Опять пауза. И тогда она сказала, что отказывается от роли.
Объявили перерыв, и мы с Фай ной Георгиевной остались в зале вдвоем.
— Я не современна,—сказала она горько.— Я не из этого спектакля.
— Фаина Георгиевна, этот спектакль, ее и он будет, не только результат вашей инициативы, но он весь вокруг вас. Вы и есть истинно современная актриса. Баше мышление, ваши парадоксы, ваша острота, невероятность поведения ваших героинь при полной органике. Вот это и нужно, это и есть, а вы себя гасите, мучаете, критикуете непрерывно…
— Я поеду домой.
— Умоляю, не делайте этого. Я в цирке воспитан — нельзя уйти с неполучившимся трюком, надо добиться, чтобы вышло. Надо найти потерянное в роли. Ведь было же все.
И тут скандал разразился. Фаина Георгиевна заявила, что я хочу сделать из Островского цирк, а из нее клоунессу, что она не позволит мне учить ее, что над ней издеваются, заставляя ее репетировать без суфлера, что она не привыкла так работать и играть не будет.
— Вот ключ,— в отчаянии сказал я.— Гнев — вот ключ к сцене, который вы сами нашли, а теперь выбросили. Филицата вспоминает и гневается на всех, ее не остановишь. Она не Зыбкиной рассказывает, а всему миру.
— Неправда. Филицата добрая!
— Но нельзя добро играть через непрерывно добрую улыбку. Добро в данном случае — активный гнев на зло. Вы злитесь на меня сейчас. Но вы же не злая!
— Я не злая. Но животных я люблю больше, чем некоторых людей.
Фаина Георгиевна вошла в азарт. Я много услышал про себя и справедливого и несправедливого.
Потом мы все-таки начали снова репетицию. Первая попытка, вторая, третья… и… пошло. Мы, зрители, хохотали в голос — такой наив был в гневе няньки, столько неожиданностей было у Раневской.
Репетиция кончена. Все возбуждены. Идет дело! Если бы так на спектакле! Актеры не расходятся. Вспоминают смешные истории. Рассказывают. Показывают, вес в ударе. Весело.
Раневская явно довольна, но продолжает говорить в сердитом тоне — все равно вы циркач, а я мхатовка.
— Это когда же вы во МХАТе работали?
— Я не работала. Но меня пригласил туда Владимир Иванович Немирович-Данченко,
— А почему же не взял?
— Потому что я пришла к нему и назвала ггочему-то Василием Степановичем. И ушла. Он, наверное, решил, что я сумасшедшая. Я рассказала об этом Качалову. А он стал хохотать. Я, говорит, понимаю, почему ты назвала его Василием,— ты обо мне думала. Но Степанович-то откуда взялся?
Раневская выходит на середину зала. И начался небывалый концерт. Она вспоминала великих актрис, которых видела. Не просто вспоминала, но показывала.
Вот Сара Бернар. И звучно полились французские стихи в чарующей интонации.
Вот Ермолопа, мучительно переживающая свое несовершенство после гигантского успеха.
Раневская показывает Комиссаржевскую в «Иванове», пересказывая и оживляя впечатление П. Л. Вульф. Показывает Савину.
— Фаина Георгиевна, сядьте, вот кресло.
— Нет, нет, Я помню Таирова в лучшие его годы.
Она рассказывает о своей первой роли у Таирова. Она играла драматическую судьбу проститутки. В главной сцене она позволила себе в монологе вольную и рискованную импровизацию. Зал замер. Потом овация. А она замерла: как отнесется к этому режиссер — ведь это дебют. Быть или не быть ей в театре.
Фаина Георгиевна замечательно показывает, как прибежал в антракте взволнованный Таиров, н принял все, и просил повторять и работать у него. А потом они расставались. Судьба вела ее дальше — по многим театрам, в кино…
Дружба с Эйзенштейном… Ахматова — самый близкий человек на многие годы… и звучит ее интонация.. . Сосед по дому Твардовский.., вот их встреча ранним утром, разговор. Все показано великой актрисой, которая сейчас при мне вспоминает…
Оживают люди — в подробностях, деталях, недоступных живописцу, доступных только актеру; в динамике, в движении.
Вот Шостакович—наивный мудрец, великан музыки с маленькой высыхающей рукой. Это он в больнице.
Вот Пастернак… Качалов… Встреча с Бабелем, единственная, но незабываемая…
Скрипнула дверь… Шофер мается: когда же поедет Раневская? Уже четыре часа. Мы начали в одиннадцать. И около полутора часов длился монолог Фаины Георгиевны.
Она уезжает.
Мы еще сидим. Утомленные, возбужденные и удивленные. И еще… счастливые. Гордые за нашу профессию, в которой человек может все. В пустом пространстве, только из воспоминаний и воображения человек творит жизнь — трогающую, реальную. Как в поэзии, нет… как в музыке, нет… как во сне, нет, нет… как в театре! Как в Театре!
Даже ради только одного такого всплеска таланта Раневской стоило затевать наш спектакль.
«Я вам скажу один секрет…»
В кино легче.
День. Натура. Рельсы пересекают кадр по диагонали. В правом верхнем углу кадра — приближающийся поезд. Он стремительно надвигается. Сиплый гудок паровоза. И вот он навалился на нас, занял весь экран. И сразу — грохот, ритм перестука колес и… вступила музыка. Через окно — летящий назад пейзаж. Снизу, с неподвижной точки,— сумасшедшее мелькание вагонов… окна, гармошки тамбуров, белый колпак повара и над всем этим медленно плывущее небо. Через затылок машиниста — плавный поворот рельсов, гипнотизирующая параллельность. Два человека у окна в коридоре. Слышим, как с хрустом трепещет занавеска на ветру. И стук колес. И музыка все идет. И разговор двоих. Если музыка симфоническая, скорее всего, будет эпический фильм. Если звучит рояль — интеллигентно-интимный (и, значит, поезд придет в большой город). Если гармонь — поезд остановится на маленькой станции, и натуральная старушка с узелками будет одиноко сидеть на чемодане посреди пустой платформы, и белоголовый босоногий мальчишка будет стоять, опершись на велосипед и щуриться на поезд. Если зазвучит гитара — будет чувствительная картина, если ритм диско — молодежная, если песня с текстом — морально-этическая, если музыка с вкраплениями странных звуков — детектив.
Содержание: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70