Кто держит паузу
Совсем иной Зощенко в рассказах. Язык его изламывается, зачерпывая и гиперболизируя всю живопись и невероятность уличной речи, кишения «развороченного бурей быта», И здесь рассказчик, «я», – уже совсем не Зощенко. Рассказчик сам предмет сатиры. Он выдает свое убожество, иногда наивность, иногда простоватость, иногда мещанскую мелочность, сам не сознавая этого, как бы абсолютно непроизвольно и потому невероятно смешно. Рассказчик критикует, осмеивает, возмущается, живописует картины безобразий, и это смешно. Но вдвойне смешнее оттого, что зритель видит всю односторонность его критики и имеет все основания смеяться и над самим рассказчиком. Второе «я» Зощенко, его рассказчики, одновременно обличители и объекты обличения. При исполнении Зощенко необходимо, чтобы ощущалась н достоверность» жизненность персонажа н одновременно отстраненная от него личность самого автора. Грубый зощенковский герой отчужден от писательского «я», казалось бы, не имеет к нему никакого отношения, Но автор-то имеет к нему отношение. Тут и секрет. Исполнителю необходимо выразить это отношение, а через него – тонкую, интеллигентную личность автора.
Когда герои Зощенко играются буквально, что называется, с полным перевоплощением, в отрыве от авторского отношения, происходит парадоксальное явление. Актер вроде бы выполняет предписанные автором действия – не выходит, а выскакивает из комнаты. не удивляется, а подпрыгивает от удивления, не теряет сознание от «удара по кумполу», а «лежит и скучает»: он старается выполнить эти смешные и невероятные действия, он жмет, наигрывает, переигрывает, а все равно кажется – мало. Я наблюдал это и на экране и в попытках инсценирования Зощенко. Все слишком, но… мало.
Почему?
Потому что Зощенко по сути своей монологичен. У него всегда один живой герой, а остальные – фантомы его неумелого нарочито натужно построенного рассказа. Рассказчик преувеличивает, стараясь как можно выпуклее изобразить, как было дело. Зрители понимают, что он преувеличивает, и именно в таком виде вся история представляется возможной и потому смешной н бьющей по знакомым недостаткам. Если же мы сталкиваемся не с преувеличенным рассказом о факте, а с преувеличением самого факта, все становится маловероятным и надуманным, так сказать, «чтобы посмеяться». И именно поэтому смех не получается.
В рассказе «Интересная кража в кооперативе» вор-дворник от изумления начинает «хрюкать и приседать». Если актер на сцене начнет делать приседания и говорить «хрю-хрю», будет грубо, невероятно и потому не смешно. Когда же наивно философствующий рассказчик, мучительно подыскивая слова в своем корявом лексиконе, повествует: «Вдруг кассирша говорит: «Из кассы, запишите, сперли боны на сто тридцать два рубля. Три чернильных карандаша и ножницы». При этих словах дворник начал даже хрюкать и приседать – до того, видать. огорчился человек от громадных убытков. Заведующий говорит милиции: «Уберите этого дворника? Он только мешает своим хрюканьем», – мы смеемся, потому что фраза сама смешная, но еще и оттого, что при всей невероятности слова эти оправданны. Мы понимаем: дворник не хрюкал буквально. Это заведующий назвал издаваемые им звуки хрюканьем. А рассказчик для большего впечатления и сказал, что и воротник, мол захрюкал, чтобы нам понятнее было. Зрителю дается гипербола, а он в своем воображении строит из нее реальную картину и при этом получает двойное удовольствие: от остроумия гиперболы и от точно подмеченного факта.
Из рассказа «Страдания молодого Вертера»:
«Вот подбегает сторож. Хрип раздается из его груди. Дыханье с шумом вырывается наружу». Сыграть это нельзя. А вот рассказать от лица наивного велосипедиста, потерпевшего от хрипящего сторожа, передать его впечатление от этого можно, и здесь позволена любая гипербола.
Разумеется, все, о чем я сейчас пишу, это анализ работы post factum. Работая над рассказами Зощенко и много лет читая их с эстрады, я не думал об атом. Я шел к форме воплощения, искал выразительные средства, трюки, характеры, больше доверяясь интуиции. Я шел путем проб, ошибок, отбора. Теперь я делаю попытку обобщить и проанализировать накопленный опыт.
Замечаю одну интересную особенность. В Пушкине, Есенине, Достоевском, Вернее, Мопассане – во множестве программ – я всячески стремился обжить. обыграть все пространство сцены: центр, углы и глубины, везде брал в помощники один-два предмета. А все рассказы Зощенко выстроились мизансценически скупо: стою в центре сцены, не сходя с места, Никакого реквизита. Причем так получилось со всеми рассказами, сделанными в разные годы, иногда с перерывом более чем в десять лет. Зощенконскому герою-рассказчику быть на сцене непривычно. Он вышел говорить, потому что наболело на душе. но на сцене ему неловко, и он уж где встал, там и стоит, только руки ищут, ловят в воздухе ускользающие подробности взволновавшей его истории.
Рассказ чик неумело и потому с предельно и издевательской яркостью подражает голосам и движениям своих обидчиков, о которых повествует. Всячески ищет сочувствия и понимания упала. Переспрашивает, понятно ли. Перебивает сам себя, стараясь быть более точным. Все это заложено в словесной ткани зощенковских рассказов. Вот один пример гиперболы в общении с залом. Я позволяю его себе не часто. Только когда чувствую, что у меня налажен полный контакт со зрителем.
«Слабая тара». Рассказ о весовщике – демагоге и взяточнике. Рассказывает потерпевший от весовщика, Он, рассказчик, хочет передать всю меру фальшивого гнева весовщика, когда ему напрямую при всех предложили пять рублей, чтобы он принял груз.
Текст: «Тогда весовщик багровеет от этого зрелища денег. Он кричит: – Это как понимать? Не хочешь ли ты мне, очкастая корова, взятку дать?»
Когда рассказчик вспоминает, какое было выражение лица у весовщика в тот момент, он просто замолкает и не находит слов.
«Тогда весовщик…» – пауза, глаза закрыты, слов нет. Потом он пытается все-таки выразить этот невыразимый гнев негодяя весовщика. Я не говорю зрителям о том» что он побагровел, не произношу этого слова – оно не передает меры багровости. Я шарю глазами по залу, что-то ищу. Зрители заинтересованы, переглядываются, оборачиваются. Я отыскиваю какую-нибудь девушку в ярко-красной кофточке или платье, такая всегда найдется, спускаюсь в зал, поднимаю ее с места, придвигаю свое лицо к ее плечу и показываю пальцем на кофточку и на свою щеку. Только тут я говорю: «…весовщик багровеет». И еще несколько раз показываю на кофточку и на щеку, изображая рукой, что щека еще и распухает. Обычно тут хохот гомерический. Мне кажется, и от неожиданности и оттого, что длинная пауза оказалась оправданной: человек хотел объяснить, что подлец весовщик не покраснел… не зарделся, как бывает… не просто жилы у него надулись от гнева и он изменился в лице… нет, нет! Он, сволочь, стал абсолютно красный. Как вот эта материя. Ровного, нечеловечески красного цвета. И еще раздулся.
Зощенко принадлежит к числу самых популярных авторов. Устроители концертов часто просят:
«Что-нибудь посмешнее, ну там Зощенко или еще кого». Вместе с тем я убедился, что Зощенко доходит до зрителя совсем не в любых условиях и не в любой аудитории. Я знаю случаи почти полного провала в, казалось бы, апробированных рассказах,
Однажды я читал «Слабую тару»» в сборном концерте при гробовом молчании зала. По окончании пяти вежливых хлопков я весь в поту удаляюсь за кулисы. Нервно курю в актерской комнате. На сцене выступают другие артисты . Потом антракт. Я все курю, и нет сил уйти. Входит зритель, молодой моряк, и просит дать автограф для своей девушки. Я пишу, а потом решаюсь и спрашиваю; скажите, а рассказ, который я читал, был непонятен?
– Почему непонятен, – отвечает он, – чего ж тут не понять?
– А почему же не смеялись?
– А чего смешного? Вы и сами ни разу не улыбнулись.
Вот в чем дело. Конечно (надо быть объективным), зал был, что называется, туговат. Но все же была и моя вина. Я не ввел зрителя в свою манеру чтения, не сумел передать зощенковское отчуждение. Не убедил в том, что серьезен не я, исполнитель, серьезен мой герой. И не получилось насмешки, сатиры – ОДИН ГОЛЫЙ СЮЖЕТ.
Зощенко требует подготовки, определенного настроя зала. Контакт со зрителями я ищу на произведениях Пушкина, Мопассана, Булгакова – как ни странно, это гораздо легче. Зощенко же читаю где-нибудь в середине концерта – в конце первого или в начале второго отделения. Его доходчивость увеличивается во много раз, когда знакомство зрителя с исполнителем уже состоялось.
И еще одна особенность. Я читаю Зощенко после «Онегина» или есенинских стихов. Глядя на афишу моего концерта, люди образованные и обладающие вкусом не раз высказывали сомнение в возможности такой последовательности. Они называли это эклектикой и говорили о несовместимости. Но странное дело: на самом концерте никто, в том числе и эти люди, подобных претензий не выражали. Я никак не хочу приписывать эту радующую меня странность своему мастерству. Мне кажется, дело в том, что в произведениях Зощенко, несмотря на видимую приземленность, мы имеем дело с величайшим и тонким, а потому возвышенным в своей сути искусством. А то, что оно комично – так а со вопрос жанра.
Среди самых дорогих книг в моей библиотеке – последняя книга Василия Шукшина с дарственной надписью автора. Судьба подарила мне всего три встречи с этим самобытным, уникальным человеком. Это были короткие, деловые встреч». Но даже если бы их вовсе не было и не было бы возникшей личной симпатии, я бы все равно считал» что Шукшин вошел и мою жизнь, Властно вторгся и обогатил ее.
Режиссура Шукшина меня заинтересовала, к Шукшину-актеру я сразу отнесся восторженно. Первые рассказы его читал со вниманием, вчитываясь и перечитывая, не сразу приняв ею темперамент, несколько отдающий кулачным боем, не сразу увидев глубину и драматизм за разухабистым юмором ею персонажей.
Содержание: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70